Вячеслав Шишков - Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]
— Ты, Окся, под ножку норови его, под ножку! — надрывался в крике вихрастый Мишка. — Давни его!
— Врешь, — хрипел, как удавленник, черноусый Дикольчей, — меня не вдруг-то свалишь: сам с усам…
— Жалко. Понимаешь, жалко… Дурак ты эдакий. Ежели ужать, как след быть, душу из тебя выдавлю. Ты мне друг, ай не?
— Не бойся, жми! — кряхтел Дикольчей.
Так они, шаг за шагом, крутясь и хрюкая, подвигались на зады усадьбы, к гумнам. Вот Ксенофонт разъярился, уцапал Дикольчея за рукава пониже плеч и каруселью стал крутить его возле себя. Он крутил с такой силой, что отделившиеся от земли ноги Дикольчея, описывая полный круг, вытянулись в воздухе горизонтально. Дикольчей кричал:
— Врешь, дьявол, не свалишь!
Вот закружились оба и упали. Перекатываясь друг через друга, оба неожиданно ухнули в картофельную яму. В эту яму, глубиной в сажень и с отвесными стенками, зарывали на зиму картошку. На дне ямы темно и сыро, луна освещает лишь самый верх. И в ладонь величиной лягушка лупоглазо скачет прочь: людям игра, лягушке ужас.
— Вот и в яме мы, — проговорил тенорком Дикольчей и, плаксиво скривив рот, сморкнулся.
— Как есть в яме, — сморкнулся и Ксенофонт. — Руки, ноги целы? Давай почеломкаемся… Товарищ… Ми-ла-а-й!..
Несколько раз смачно, взасос поцеловались.
— Пожалуй, не вылезти нам; пожалуй, умрем тут, — пьяно сказал Ксенофонт и прослезился.
— Вылезем, — заикаясь, сказал Дикольчей, — нагнись, я на тебя вскарабкаюсь. Вот так!
Дикольчей, как рысь, залез на широкую спину Ксенофонта.
— Выпрямляйся!
Залез на плечи и — на воле.
Ксенофонт протянул вверх руку:
— Таши.
Но Дикольчей, пошатываясь, правил к кабаку.
Ксенофонт поднял дикий крик.
Гуляки едва выволокли большого мужика. Он нагнал Дикольчея и тяпнул его ладошкой по загривку. Дикольчей упал. Ксенофонт поставил его на ноги. Дикольчей подобрал с дороги кол и, заскрежетав зубами, крикнул:
— Сердце у меня зашлось… У-ух!.. Уходи, Ксенофонт! Сейчас брошу дубину, боюсь, как бы она не стегнула тебе в лоб… Уйди!..
— Вали, вали… Не струшу.
Дубинка взвилась и, пролетев по воздуху, метко хрястнула Ксенофонта по лбу. Пьяный Ксенофонт упал. Дикольчей помог ему подняться.
— В лоб, — сказал Ксенофонт. — Ничего…
— Мила-а-й… Друг…
— Квит?
— Квит на квит…
Снова взасос поцеловались и в обнимку пошли в кабак.
В кабаке песня, плясы. Кабатчик расталкивал плясунов и гнал их вон:
— Три часа!…
Луна спускалась к лесу, на покой. Был предрассветный час.
Ногов с Колченоговым уселись за свой стол. Возле них сгруживались мужики и парни.
Черненький Денис Иваныч Колченогов, он же Дикольчей, подбоченился и, задирчиво глядя в простоватое, утомленное лицо большого Ксенофонта, неожиданно сказал:
— А ты — кулак. Хоть друг мне, а — кулак.
— А может, ты кулак-то, а не я, — обиделся Ксенофонт.
— Я — не кулак. А ты — кулак. У тебя и земли больше.
— Врешь, земли столько же. И земля у тебя удобнее, — глаза Ксенофонта лениво разгорались.
— У тебя три коня имеются, один другого глаже. Ты — кулак, — сказал Дикольчей и расстегнул ворот рубахи.
— Нет ты — кулак, только с придурью, — нажал на голос Ксенофонт. — И батька твой кулак был, царство ему немецкое.
— Ты — кулак! — крикнул Дикольчей. — У тебя три коровы и все — дойные.
— У тебя — тоже две коровы да боров пудов на десять, — с дрожью в голосе, но все еще владея собой, сказал Ксенофонт. — Кроме всего этого, у вас с бабой сряды много — форсун ты, щеголь…
— А у твоей бабы, может, тоже пятнадцать платьев. Кулак ты, — и озлобленный взгляд Дикольчея влип в нос и бороду Ксенофонта.
Ксенофонт разглядел холодное пламя бороды с пеплом седых волос возле ушей и улыбнулся.
— А велика ль баба-то моя: с девчонку.
— С девчонку ли, с мальчишку ли, а ты все-таки — кулак. И я — вдвойне бедней тебя. Братцы, как?
— Известно, ты — бедней, Колченогов, — подхватил, ожил насмешливый народ. — У Ксенофонта и дом лучше, и скот справнее, и женка аккуратненькая, как кубышка.
— Ага, ага! — вскочил, оскалился на Ксенофонта Дикольчей. — И выходит: ты — кулак, я — бедный!
Поднялся и Ксенофонт.
— Ты бедней меня оттого, что бахвал и лодырь, — разгорячившись, сказал он.
— Ага! Ты эвот какие речи… — вскипел, замотался Дикольчей, ища сочувствия среди хмельных гуляк. — Тебе хорошо, черту конопатому, брюхо-то ростить, ты на хуторе живешь, у тебя и земля вся в кучке, ты как помещик, буржуйска твоя морда… А я чего?.. Я, можно сказать…
— Сопля, — басом выругался Ксенофонт и ударил ногой табуретку. Распрямил широкую грудь, заложил руки назад и, глядя с жалостной издевкой в потное лицо Дикольчея, сказал раздельно:
— Ну, ладно. Правильно: у меня и дом новый в чистоте, и кони сытые, и скот удойный. Ладно. Согласен. И ежели у меня все хорошо, а у тебя все худо, — Ксенофонт схватил Дикольчея за шиворот, поднял к потолку и крикнул: — Давай, сволочь, коли так. — всем меняться! Садись на мою хорошую землю, а я на твою худую, — он встряхнул приятеля и броском посадил его на лавку.
Сначала засмеялись в дальнем углу, у печки, потом хохот взорвался вблизи и, как темной тучей, приглушил ошалевшего Дикольчея.
— Вали, вали!.. Меняйся… — подзуживали его гуляки.
— Согласен, нет? — сказал Ксенофонт, быстро надел и опять снял шляпу.
— Тоись, как? — очнулся Дикольчей. — Как это меняться? Землей, что ли?
— Всем! — ударил Ксенофонт в стол шляпой: взнялось облако муки.
— И бабами?
— Ну, ну, — цыкнул Ксенофонт. — Бабы при мужьях. Словом, вы с бабой ко мне на хутор, мы с бабой к тебе в избу… В чем мать родила, нагишом… Ежели на то пошло…
Жадное сознание заклубилось в хитрых глазках Дикольчея, но он, вильнув голосом, сказал:
— А я еще подумаю…
— Тогда до свиданья вам, — сказал Ксенофонт — и к выходу.
— Стой, стой! — всполошился Дикольчей и погнался за Ксенофонтом, как за обокравшим его прощелыгой.
Ксенофонт с хмурым решительным лицом остановился и крепко сказал, дрожа:
— Последнее мое слово: будешь меняться? И ежели после этого хоть раз обзовешь меня кулаком, я тебя, гада, на березу закину!.. Там и сдохнешь. Ну? Будешь меняться? — и Ксенофонт грузно, враскачку подошел к Колченогову.
Дикольчей замигал, как от сильного света, и попятился. В его голове быстро трезвело. Он недоумевал, издевается над ним Ксенофонт при всем народе или же вгорячах просто зарвался с пьяных глаз.
— Ты всерьез или дурака валяешь? — по-трезвому спросил Дикольчей и расхлябанно присел к столу, опрокинув недопитую бутылку.
— Что ж тебе, икону, что ли, целовать?
Дикольчей скосоротился, закрыл лицо ладонями, отвернулся и, таясь, заплакал.
— Я в согласьи, — не своим голосом промямлил он.
И в двадцать глоток что-то закричал народ, в двадцать рук хлопали Дикольчея по вздрагивающей, ссутуленной спине, крепко целовали его в мокрые усы, в картуз, в морщинистый затылок, и вдруг Дикольчей взлетел на воздух:
— Урра! Ураа!.. — вверх и вниз, вверх и вниз летал осчастливленный мужик. Вот взлетел последний раз, стукнулся подбородком о потушенную лампу, — стекло упало, зазвенело, упал, крикнул Дикольчей:
— Братцы!.. Ксенофонт!.. Упреждаю! Было бы вам известно… Вывеску я сниму, вывеску с собой унесу!.. Факт.
Гуляки целый час сидят на зеленом углу возле исполкома, ждут восхода солнца. Было холодно, всех пробирала дрожь.
Некоторые верили, что все будет так, как Ксенофонт сказал. Но большинство крестьян смотрело на происшедшее, как на забавную игру: сегодня же вечером они сдернут за беспокойство по четвертухе самогону и с Ксенофонта Ногова и с Дениса Колченогова.
Дикольчей на свежем воздухе сразу же почувствовал себя сильным и богатым: он прикинул в уме весь достаток, который чудным чудом валился с неба в его карман, и ему вдруг стало нестерпимо страшно. Так бывает страшно богачу, которого застигла ночь в лесу и сзади слышится разбойный посвист. И Дикольчей испуганным дерзким взглядом косится на бывшего друга своего, как на заклятого врага, который все дал и может все отнять, ограбить, разорить его мечту и опозорить… Нет! Зубами, когтями, всей кровью Дикольчей вцепится в горло всякого, кто станет поперек его дороги, а этого остолопа Ксенофонта он хитростью возьмет.
Ксенофонт сидел на камне в стороне. Кабацкая горячность схлынула, и на дне — горькая, ноющая злоба: дурак, дурак… ах, какой же он дурак.
Он глубоко надвинул шляпу, чтобы не заметили гуляки омраченных его глаз, и встал, прямой и сильный. Он взглянул вправо, где по угорине вилась дорога к родному хутору, и сердце его затосковало. Довольно! К черту! Сейчас уйдет домой…
Но в это время заспорили, зашумели мужики, и, как раскаленным гвоздем в самое болючее место, ушибли его слух слова: